Одиночество в жизни и мышлении

Вернер Штегмайер
Kunst der Kommunikation als Lebenskunst des Einsamen (2016) / 1. Denken und Leben in Einsamkeit

„… ich habe Einsamkeit nöthig …”

Главным «искусством жизни» для Ницше — о чём он неоднократно писал в письмах, заметках и произведениях — было искусство жизни в одиночестве. Речь идёт об одиночестве не в привычном смысле слова (жить без людей поблизости), а в непривычном — жить, не встречая понимания своей мысли, не имея возможности разделить с кем-либо главные муки (Noth) своего мышления.

В 1882 г. он откровенно и ясно писал об этом пианисту и дирижёру Гансу фон Бюлову. Бюлов дирижировал вагнеровскими премьерами, его жена Козима оставила его ради Вагнера, он же когда-то превозносил «Рождение трагедии» Ницше, но при этом уничтожающе критиковал его музыкальные композиции (Reich 2004, 42). Ницше, клянясь о своём давнем почтении к нему, заговорил — очевидно, по спонтанному решению — о счастье своего нового философского мышления. Именно оно позволило ему выжить и возродиться в период всё более тяжелой болезни во время профессорства в Базеле:

«Мой новый способ мыслить и чувствовать, который я на протяжении шести лет выражал в том числе в сочинениях, спас мне жизнь и сделал меня почти здоровым».

С другой стороны, именно это мышление изолировало его от друзей:

«Какое мне дело до того, что мои друзья говорят, что это моё нынешнее "вольнодумство" — эксцентричное решение, вырванное у моей собственной склонности и зубами удерживаемое?»

Пусть это «вторая природа», но, как утверждает Ницше:

«...я хочу доказать, что с этой второй природой я только вступил в полноценное обладание своей первой природой».

С 1876 г., после разрыва с Рихардом и Козимой Вагнерами, он был вынужден «терпеть отчуждающее одиночество», годами живя «слишком близко к смерти». Поездка в Германию летом 1882 г. — «прерывание глубочайшего одиночества» — «научила и напугала» его: «На меня набросился весь милый немецкий бестиарий — из-за того именно, что я перестал быть для него "достаточно моральным"».

Трезвость, пришедшая на смену опьянению Шопенгауэром и Вагнером, духовно отделила его от вагнерианцев (его прежних почитателей), а новая вольнодумная критика морали — от всех желающих быть «добрыми». Недолгая восторженная общность мысли с русской Лу Саломе (в два раза младше его) закончилась плачевно, отравленная матерью и сестрой. Те никогда не смогли бы понять его мышление, и именно с ними он — безуспешно — пытался порвать (о чём не писал Бюлову). Так его спасло погружение в новое мышление:

«Довольно, я снова отшельник, и более чем когда-либо; и — следовательно — придумываю нечто новое. Мне кажется, что только состояние беременности снова и снова привязывает нас к жизни» (Письмо Гансу фон Бюлову, начало декабря 1882 г., № 344).

Боль от потери близких людей из-за своего «чуждого» мышления коснулась в итоге и того человека, который был для Ницше высшим интеллектуальным авторитетом и с которым он оставался в дружеских (хотя и дистанцированных) отношениях — его базельского коллеги и учителя Якоба Буркхардта, который и сам был одиноким мыслителем в вопросах истории и культуры. В 1886 г. Ницше писал Францу Овербеку (единственному другу, оставшемуся с ним до конца, хотя тот и не претендовал на полное понимание его новой философии), что письмо Буркхардта по поводу выхода книги «По ту сторону добра и зла» опечалило его:

«...хотя он [Я. Буркхардт] удостоил меня самых высоких почестей, но что мне сейчас до этого! Я хотел бы услышать: "Это и моя беда (Noth)! Это надолго заставило меня замолчать!"»

Ницше называл «своей мукой», «своей бедой», «своей нуждой» (Noth) вглядывание в те бездны философского мышления, которые само это мышление — как становилось ему всё яснее — на протяжении тысячелетий скрывало от себя из страха сорваться в них. Эта «нужда» заключалась в невозможности более отвести взгляд от этих бездн, в необходимости проникать во всё более глубокие бездны и пучины. И это была именно его нужда, так как — и это тоже становилось очевидным — пока никто не хотел и не мог следовать за ним, даже такие открытые новому мышлению люди, как Якоб Буркхардт и Франц Овербек.

«Только в этом смысле, мой старый друг Овербек, я страдаю от своего "одиночества". В людях у меня нет недостатка, но мне не хватает тех, с кем я мог бы разделить свои заботы, свои заботы!»

Тем не менее, он намеревался держаться и дальше:

«Но это старая история; и я уже доказал, что, несмотря ни на что, способен это вынести» (Письмо Францу Овербеку, 12 октября 1886 г., № 761).

И всё же у Ницше ещё были друзья, которым он мог прямо и открыто заявить, что у него нет друга в мышлении. Помимо Овербека это был, например, Генрих Кёзелиц, который редактировал многие его рукописи и переписывал их для печати. Без таких друзей, помогавших ему в самом повседневном, он бы с трудом выжил. Он нуждался в дружбе внутри одиночества и в одиночестве внутри дружбы, и понимал толк в обоих. Ему также нужны были места для этого одиночества. Даже малоизвестная тогда Зильс-Мария в Верхнем Энгадине и тем более Ницца, популярная и посещаемая королями и кайзерами, куда Ницше бежал ради подходящего климата, со временем перестали его устраивать:

«...теперь мне не хватает в обоих местах того первого и самого существенного условия — одиночества, глубокой отчуждённости, отстранения и бестревожности, без которых я не могу спуститься к своим проблемам (ибо, между нами говоря, я прямо-таки в ужасающем смысле человек глубины; и без этой подземной работы я больше не выношу жизни)» (Письмо Францу Овербеку, 14 апреля 1887 г., № 831).

И чем тяжелее и обременительнее становилась для него эта работа (ведь он вырос в той самой религии, морали и культуре, на которые теперь столь резко нападал), тем больше он снова страдал от своего одиночества в мышлении. Об этом он снова писал Францу Овербеку из Зильс-Марии, вскоре после того, как в Ленцер Хайде он максимально глубоко погрузился в то, что назвал «европейским нигилизмом»:

«Вынести эти последние годы — быть может, самое трудное, что от меня до сих пор требовала судьба. После такого призыва, каким был мой "Заратустра", из самых глубин души — не услышать в ответ ни звука, ничего, ничего, только безмолвное, сейчас уже тысячекратное одиночество — в этом есть нечто ужасающее, превосходящее всякое понимание, от этого может погибнуть самый сильный — ах, а я не "самый сильный"! С тех пор я чувствую себя будто смертельно раненым, я поражаюсь тому, что всё ещё живу. Но сомнений нет, я ещё живу: кто знает, что мне ещё предстоит пережить!» (Письмо Францу Овербеку, 17 июня 1887 г., № 863).

Таким образом, основной заботой Ницше был совсем не поиск стиля, который он мог придать своей жизни или порекомендовать другим, также и не поиск смысла, счастья и любви. Все эти вещи предполагали бы довольно беззаботную жизнь и закрывали собой ту «муку», которую Ницше видел предназначением своего мышления.

Чтобы иметь возможность мыслить так, как он мыслил, Ницше нуждался более в одиночестве, чем в стиле или в счастье, как он под конец написал для публики (EH, «Почему я так мудр», 8). Он так много размышлял об основаниях этого одиночества, что определил их в качестве «семи одиночеств». Число семь здесь скорее символическое, различия между одиночествами могут меняться и трудно обнаружить в них строгую логическую последовательность (Stuppner 2011). Ницше упоминал их в книгах с 1882 г. (FW 285, 309), однако так и не раскрыл до конца их содержание. Ницшевский Заратустра, который суверенно и одиноко живёт среди окружающих людей, должен был рассказать об этих семи одиночествах, показав при этом, «как мука (Noth) растёт параллельно счастью» (10, 16[9], 1883), но в конечном итоге не делает этого в специальной речи, а лишь упоминает вскользь.

Только для самого себя Ницше составил обзор семи одиночеств (10, 16[64], 1883):

1. «Одиночество в стыде и бессилии и молчании перед великой мыслью. К чему истина!» Само мышление делает одиноким, если оно не возводится с самого начала на некой истине, которая была бы разделяема всеми, достоверной для всех. Такая истина была бы, по Ницше, для всех одинаково безразлична и мала в цене; её единственная цель — избавлять от «мук» мышления.
2. «Одиночество, лишённое всех старых утешений». Утешения, которые помогали преодолевать одиночество в мышлении (особенно новом, ином мышлении о мышлении) — Бог, разум, их истина и моральный долг перед ними, — признаны Ницше «мёртвыми». Их достоверность в XIX веке была поставлена под вопрос научным, прежде всего эволюционистским мышлением.
3. «Одиночество с искушениями». Можно двояко понимать искушения: искушение впасть обратно в старое, комфортное мышление, дарующее лёгкое счастье, и искушение всё глубже и глубже вскапывать условия мышления, всё более и более усложняя себе существование.
4. «Одиночество без друзей и даже с сознанием, что друзьями надо пожертвовать». Ницше заявляет о намерении целенаправленно «избавляться» даже от «хороших друзей», которые не становятся и не могут стать друзьями его иного мышления (мы ещё вернемся к этому).
5. «Одиночество высшей ответственности». Ницше глубоко верил в способность воздействия философских идей, особенно в эффект осознания нигилизма, который он начал концептуализировать с 1880 г. (9, 4[103], 1880; 9, 12[57], 1881). Однако чем серьёзнее влияние некоего прозрения, тем больше ответственность того, кто осмеливается его опубликовать, даже если те, кто его воспримут, сами несут ответственность за то, как они это сделают, особенно, если они придерживаются устаревшей морали. Ведь именно те прозрения, которые отражает или искажает «мораль страха» (JGB 201), как Ницше впоследствии её лаконично назовёт, выводят за пределы этой морали и ведут к такому преобразованию людей, что они более не страдают от этой морали.
6. «Одиночество в вечности, по ту сторону морали: созидающее начало и доброта. Нет другого решения, как создать другое существо, которое не страдает так, как мы…» Одинокий мыслитель, таким образом, занимает место, ранее принадлежавшее Богу. Он также должен по-новому осмыслить вечность, и у Ницше уже была готова мысль о вечном возвращении того же самого, о парадоксальной, ранее немыслимой вечности во времени.
7. «Одиночество больного. Утешительная песнь. Уставание, затихание. Освящённый страданием». Седьмое одиночество — по-видимому, то, о котором Ницше писал в 1886-87 гг. в V книге «Весёлой науки»: «та претензия философов на мудрость, что иногда встречается на земле, сумасброднейшая и наглейшая из всех претензий». Это одиночество, которое должно быть наполнено пожизненными размышлениями о самых глубоких вопросах, может быть всего лишь «убежищем» для уставших мыслителей: «убежище философа, где он спасается от утомления, старости, остывания, очерствления, как чувство близкого конца, как смышлёность того инстинкта, который присущ животным перед смертью, — они отходят в сторону, стихают, уединяются, заползают в норы, становятся мудрыми…» (FW 359).

О каждом из этих одиночеств Ницше хотел написать по 13 страниц, и для каждого добавить «преодолевающую мысль». Что это должны были быть за мысли, в записях не указано. Он лишь добавляет: «Все сомнения — знаки воли к страданию, углублению боли: когда боль достигает максимума, Заратустра сбрасывает её: величайший заключительный момент (лев): я хочу!!!»

Концом для такого мыслителя может быть только воля к одиночеству, воля, торжествующая над всякой болью. В завершение должен был последовать «Гимн победителю» (10 страниц).

Такой победитель одинок ещё и потому, что не хочет навязывать подобные битвы и страдания другим. В конце июля 1888 г. — оставалось всего несколько месяцев душевного здоровья — Ницше писал верной подруге Мальвиде фон Мейзенбуг, когда-то предоставившей ему и Паулю Рэ месяцы совместного философствования в Сорренто:

«...я невольно замыкаюсь ото всех, у меня всё меньше желания позволять кому-либо заглядывать в трудности моего существования. Вокруг меня действительно стало очень пусто» (Письмо Мальвиде фон Мейзенбуг, конец июля 1888 г., № 1078).

Вскоре он «избавится» и от неё. (Письмо Мальвиде фон Мейзенбуг, 20. октября 1888 г., № 1135).

В одной из последних заметок он написал:

«Я есмь воплотившееся в человека одиночество... До меня никогда не доходило ни единого слова — это вынудило меня достичь самого себя...» (13, 25[7], 1888/89).

Ницше признавал это и в опубликованных работах, особенно в По ту сторону добра и зла (1886). Там одиночество представлено как обязанность подлинного философа, который стремится ко всё более глубоким прозрениям, подрывая тем самым старые. Одиночество было для него основанием, чтобы жить дальше: «Я ещё живу, я ещё мыслю: я должен ещё жить, ибо я должен ещё мыслить» (FW 276). Вместо того, чтобы отгораживаться от людей с недоверием и враждебностью, он советовал проживать одиночество под «маской» вежливости и дружелюбия — это «доброе одиночество, свободное, весёлое, лёгкое одиночество, которое даст и вам право хоть в каком-нибудь смысле оставаться добрыми!» (JGB 25).

Однако «без одиночества, без собственного одиночества», которое далее стилизуется с намёком на Заратустру под «собственное глубочайшее полуденное, полуночное одиночество», — без него философское мышление становится плоским (JGB 44). Одиночество должно обладать «величием» и стать «собственным идеалом»:

«Величайшим будет тот, кто может быть самым одиноким, самым скрытным, самым непохожим на всех, — человек, стоящий по ту сторону добра и зла, господин своих добродетелей, наделённый огромным запасом воли; вот что должно называться величием: способность отличаться такой же разносторонностью, как и цельностью, такой же широтой, как и полнотой».

Это великое одиночество среди людей (в отличие от малого одиночества, когда не могут без людей) становится для него одной из «четырёх добродетелей» «подлинных философов» (JGB 211), наряду с «мужеством, прозорливостью и сочувствием». Оно проявляется — в мышлении и особенно в суждениях о морали — как «утонченная склонность и стремление к чистоте, которые угадывают, насколько неизбежно нечистым является всякое соприкосновение человека с человеком — "в обществе". Как бы ни было, когда бы ни было, где бы ни было, — всякая общность "опошляет"» (JGB 284). И оно освобождает от ожиданий, что философ должен иметь «окончательные и подлинные мнения», что он «вообще может» их иметь, и «не находится ли, не должна ли находиться у него за каждой пещерой ещё более глубокая пещера — более обширный, неведомый и богатый мир над каждой поверхностью, пропасть за каждым основанием, под каждым "обоснованием"». (JGB 289).

Такой философ будет максимально далёк от того, что сегодня почитают философией: учёный анализ понятий и текстов, приведение «оснований» для правильных мыслей и добродетельных поступков. Основания — знает одиноко мыслящий философ в ницшевском смысле — это тоже всего лишь суждения, которые, как предполагается, разделят другие. Именно «обоснования» в философии ведут к мышлению, закрепляющему существующие мнения, для которого больше не требуется ни мужества, ни личной ответственности. Тогда как, согласно Ницше, «и самый отважный из нас очень редко обладает отвагой к тому, что он собственно знает...» (GD, «Изречения и стрелы», 2). О чём он здесь знает — Ницше отмечает это для себя и только для себя — нигилизм (12, 9[123], 1887), постижение того, что любая ориентация не имеет иной опоры, кроме самой себя, и потому всегда находится под угрозой дезориентации, впадения в абсолютную беспочвенность (Stegmaier 2012a, 178-180; Stegmaier 2012b).


Reich 2004 — Reich, Hauke: Nietzsche-Zeitgenossenlexikon. Verwandte und Vorfahren, Freunde und Feinde, Verehrer und Kritiker von Friedrich Nietzsche.

Stegmaier 2012a — Stegmaier, Werner: Nietzsches Befreiung der Philosophie. Kontextuelle Interpretation des V. Buchs der Fröhlichen Wissenschaft. Berlin/Boston.

Stegmaier 2012b — Stegmaier, Werner: „Wie leben wir mit dem Nihilismus? Nietzsches Nihilismus aus der Sicht einer aktuellen Philosophie der Orientierung“. In: Tijdschrift voor Filosofie 74, 319-338.

Stuppner 2011 — Stuppner, Ivan: Formen der Einsamkeit bei Friedrich Nietzsche. Marburg.